Вячеслав Иванов. Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Статьи

LETTRE
A CHARLES DU BOS

ПИСЬМО
К
ДЮ БОСУ

417

LETTRE
A CHARLES
DU BOS

Cher Monsieur et ami,

Attentif, vous avez ramassé de main délicate et sûre ces blêmes feuilles qui, livrées aux rafales de la Révolution, s’étaient envolées jusqu’à votre jardin; et, résolu, vous n’avez point hésité à me demander des aveux qui vous devaient servir à interpréter le message du vent qui souffle où il veut.

C’est que vous aviez besoin de dates complémentaires pour «la parfaite mise au point» de la thèse soutenue par moi dans cette singulière réévocation du sempiternel et protéique débat entre le réalisme et le nominalisme, à laquelle, idéalement, vous preniez déjà part en tiers interlocuteur survenu après coup, — dispute engagée à l’aventure et sur un ton familier, mais qui n’en traduisait pas moins à vos yeux «l’opposition contemporaine fondamentale, celle qui marque la ligne de partage des eaux, entre le salut du thésaurus et la hantise de la tabula rasa».

J’ai appelé aveux ces corollaires que vous m’aviez requis — et que je ne veux point me soustraire à formuler tantôt, — car votre désir que j’indiquasse ma « position actuelle vis-à-vis du texte ancien de dix ans» impliquait une invite à parler à haute voix de ce que j’avais vécu intérieurement depuis ce temps-là, replié sur moi-même et obstinément silencieux. Or, en général, préciser notre attitude d’aujourd’hui à l’égard de ce que nous n’avons jamais rétracté après l’avoir jadis avancé avec conviction, n’est-ce pas confronter notre ancien portrait avec l’image que nous renvoie la glace? Et ce rapprochement ne se transforme-t-il pas, à mesure que la portée des principes proclamés s’accuse plus grave, en une sorte d’examen de l’âme qui se trouve appelée à faire la balance des gains et des pertes de son fonds premier d’enthousiasme et de foi? A plus forte raison, dans le cas donné, vu le tragique du temps et l’état des consciences mises en branle, y avait-il l’ombre d’un doute qu’un témoin de la ruine d’un monde qui avait été le sien par droit et par destinée de naissance, n’eût dû, à tout le moins, reméditer à fond mainte solution prônée la veille, bannir mainte illusion, réviser ses jugements sur une grande échelle et, heureux, peut-être, au bout de cet effort démolisseur, de voir certains principes se redresser inébranlables et victorieux, affermis et purifiés dans les épreuves, en tirer des conséquences jusqu’alors méconnues ou évitées?

418
 

ПИСЬМО
К
ДЮ БОСУ

Глубокоуважаемый и дорогой друг,

Сочувственно, Вы рукою нежной и верной подобрали бледные листья, которые, закружившись в вихре Революции, унеслись и долетели до Вашего сада, и Вы сразу, не колеблясь, решили обратиться ко мне за признаниями, Вам потребными для истолкования вести ветра, который дышит, где хочет.

Обратились Вы ко мне потому, что Вам нужны были дополнительные данные «для совершенного уточнения» тезы, которую я защищал в том своеобразном возобновлении вековечного и протеического спора между реалистами и номиналистами, при котором Вы невидимо духовно присутствовали уже тогда, а теперь явились третьим участником, — в том споре, начавшемся непреднамеренно и имевшим характер непринужденной беседы, но в котором Вы усмотрели выражение «основной современной оппозиции, указывающей водораздел между спасительным устремлением к thésaurus и жаждою tabula rasa»

Признаниями назвал я сообщения, королларии, которых Вы от меня ждете, и от формулировки которых я отнюдь не собираюсь уклоняться, ведь Ваше желание узнать мое «теперешнее отношение к прежнему тексту, которому исполнилось десять лет», в сущности было предложением мне во всеуслышанье заговорить о том, что я внутренне пережил за это время, пребывая в себя погруженным и упорно молчавшим. Но, когда мы принимаемся уточнять наше отношение сегодняшнего дня к тому, что нами давно было утверждено, и от чего мы никогда не отказывались, — не значит ли это сравнивать наш прежний портрет с образом, отраженным в зеркале? И такое сопоставление, — не обращается ли оно, по мере того как обнаружение провозглашенных тогда принципов становится все более угрожающим, — в своего рода исследование души, которая чувствует себя призванной взвешивать прибыли и утраты, происшедшие в ее основном запасе энтузиазмов и верований? И особенно в данном случае, в виду трагизма времени и неустойчивости сознании, может ли явиться тень сомнения, что свидетель гибели мира, бывшего его миром по праву и по рождению, он не примется существенно передумывать тысячу решений, накануне отстаиваемых, преодолевать тысячу иллюзий, проверять свои основные суждения, и что он, почувствовав себя счастливым, когда и если, вопреки всем разрушительным усилиям,

419

C’est ce qui m’advint en effet, mal inéluctable et salutaire, précédé et suivi d’un désolant cortège de calamités, de détresses, de misères qui inculquent aux existences obscures l’évangile et l’apocalypse d’une nouvelle ère publique, — ravageuses, brutales, outrageantes, dures à supporter, à moins que l’habitude depuis longtemps contractée de résignation, ce trésor des cœurs éprouvés, unie à celle de méditation sur le châtiment qui s’annonçait prochain, ne me rendît les plus violents détachements moins brusques et ne me montrât mon «paysage introspectif» en général moins accidenté qu’il n’était lieu de le supposer eu égard à tant de pertes douloureuses et de cruels déchirements. Tel fut le prix d’une obscure leçon que l’époque gravait dans mon âme en caractères qui me paraissaient indéchiffrables jusqu’à ce que leur sens perçât, fatidique, à la lueur déjà lointaine de l’incendie qui dévorait les sanctuaires de mes aïeux

Dès les premières étapes de mes longues pérégrinations, j’avais pu observer ce fait constant de ma vie intérieure que je ne parvenais à voir un milieu quelconque, aussi familier qu’il me fût, réellement, c’est-à-dire dans ses rapports avec la réalité de l’Idée, qu’en dehors et à une certaine distance du cercle des impressions immédiates, dont l’envahissant tumulte empiète, en la frappant d’inertie, sur la sphère écartée et transparente où s’élaborent en nous ces vues d’ensemble, ces compréhensions intégrales qui seules nous révèlent la vraie force des choses aperçues antérieurement sous leur aspect accidentel et fugitif: expérience commune, d’ailleurs, à beaucoup d’esprits méditatifs et dont la mort prendra un jour soin de nous avérer la suprême justesse. Or, jamais le passage de la cécité relative de l’état immanent à la relative lucidité de la contemplation transcendante ne me fut autant sensible, ni ne me saisit d’une façon aussi poignante que chaque fois que, séparé de corps d’avec ma patrie, j’essayais d’envisager de loin ses traits énigmatiques.

Je ne saurais définir la nature de cette spontanéité de pénétration intime qui ne participait que bien peu, à vrai dire, de la véritable lucidité. Elle ne comportait aucune connaissance distincte des causes; en revanche, elle me rendait conscient et comme complice des courants et contre-courants de volonté, qui s’agitaient aveuglément et se heurtaient avec violence au sein de l’âme collective en état d’une latente ébullition. Et quelque trouble que fût ma vue, le fait est que j’avais beau scruter la mémoire historique de mon peuple, en interroger le génie dans ses manifestations variées, l’examiner en psychologue ou en métaphysicien, — mes aperçus, mes spéculations ne touchaient pas au fond dernier de l’inquiétant problème qui résistait à toute tentative de le traduire en termes de la raison, tandis que cette sensation de perception directe, telle quelle, s’aiguisant au point de s’objectiver en symboles de rêve, voire d’hallucination, semblait soulever un premier voile et me faire entrevoir, tant soit peu, à sa guise, les linéaments

420
 

он вдруг увидит, как неколебимо и победно некоторые прежние принципы вновь возникают окрепшими и очищенными в испытаниях, — не сделает ли он из всего этого выводов, до той поры им непримеченных или избегаемых?

Мне пришлось действительно пережить ее ту мучительную неотвратимую и спасительную боль, которой предшествовали и сопутствовали мрачные вереницы страхов, бедствий, всяческих лишений, (их использовали идеологи создавшегося положения для внушения темным и непросвещенным людям евангелья и апокалипсиса новой общественной эры), бедствии разрушительных грубых, грозных: они были бы непереносимы, если б давно приобретенная способность смирения этого сокровища испытанных сердец в единении с медитациями о возмездии, казавшемся близким не умаляли самых резких потрясений и не являли бы мой «внутренний пейзаж» менее поврежденным, чем того можно было бы ожидать после стольких болезненных утрат и жестоких разрывов. Такова была цена невнятного урока, вчеканенного тою ужасною эпохою в мою душу знаками, которые представлялись мне темными, неразборчивыми до времени, когда смысл их открылся при свете вспышек уже далекого пожара, уничтожавшего святилища моих предков.

С первых шагов моих долгих странствий проявилась существенная черта моей внутренней жизни: среду, меня окружающую, даже самую обычную, я способен был видеть реально, т.е. в связи с реальностью Идеи, не иначе как извне и на некотором расстоянии от круга непосредственных впечатлений, которые своей насильственно вторгающейся суетой оттесняют, приводя ее в состояние инерции, ту отрешенную прозрачную сферу, где в нас образуются синтетические узрения, интегральные понимания, которые (они одни) показывают нам подлинную сущность вещей, ранее нами наблюдаемых лишь в их аспекте случайном и преходящем: впрочем, многим умозрительно мыслящим знаком такой опыт, и только смерть в свои час озаботится удостоверить его истинную ценность. И вот: переход от относительной слепоты эмпирического состояния к относительному ясновиденью трансцендентного созерцания ощущался мною особенно остро, потрясал меня до самых глубин именно тогда, когда телесно разлученный с моею родиной, я пытался издалека всматриваться в ее загадочный облик.

Не умею я определить природу того произвольного, интимного проникновения, которое, по правде сказать, весьма мало походило на действительную ясность ума. Оно вовсе не вело к отчетливому узнанию причин. Наоборот, оно делало меня как бы сочувственником и соучастником устремлений и противоустремлений различных воль, которые слепо метались и резко сталкивались в омутах коллективной души, подспудно, но дико

421

occultes de la vivante énigme, forme mouvante et tourmentée de son incarnation. Une vision se présentait à mon esprit, si ineffablement douce et sainte — on dirait icône de la créature théophore, — et si terrifiante à la fois que je demeurais affligé, troublé, confus en présence de ce fantôme à double face, tour à tour radieux et sombre, tantôt surgissant transfiguré en lumière, tantôt menaçant et enveloppé de ténèbres, en perpétuelle alternance de ses deux désirs absolus et inassouvis, — vis-à-vis de cette ambiguïté angoissante d’un être à deux volontés inalliables et extrêmes, cloué sur la croix de son antinomique identité.

Je la revis, m’étant évadé de son cercle de peines, — de combien plus épouvantable qu’auparavant sous sa nouvelle apparence d’un puissant volcan en pleine éruption, — cette agonie du dédoublement continuel d’une âme qui ne se reconnaissait pas dans ses oppositions intrinsèques et, furieuse, se disputait désespérément à elle-même: comme si son ange aux ailes meurtries plongeait sans cesse, effaré, dans les plus noirs abîmes en quête de l’anneau des fiançailles célestes qu’elle y eût lancé dans un égarement de folie rebelle et d’amoureux désespoir. Et, pour comble de consternation, je découvris soudain — c’était la leçon du cataclysme, empreinte dans ma mémoire, que je commençais à épeler — que cette âme en délire n’était plus ce qu’elle eût été jadis, victime de son sort et de sa peine à elle seule; qu’elle s’était mystiquement abolie et offerte en holocauste pour l’humanité tout entière, dont elle représentait et réalisait la scission déclenchée dans le tréfonds des cœurs; qu’elle se consumait en vivant flambeau ou en torche incendiaire, afin de l’expier par son monstrueux sacrifice ou de l’entraîner avec elle par son sacrilège absolu dans l’apostasie universelle, dans une guerre à outrance contre l’Agneau de Dieu qu’elle avait naguère aimé par-dessus tout.

«En vérité», — continuais-je à traduire l’oracle des esprits qui président au déchaînement des forces liées, — «l’état de cette âme qui se détruit par sa division intestine représente celui de l’humanité de demain ou d’après-demain, qu’importe? On veut qu’il n’y ait plus de riches; il n’y aura pas de richesse non plus. Elle s’abolit de soi, — déjà elle éteint ses splendeurs, — car la richesse est l’image de la multiplicité; or, la multiplicité s’en va. Son voile bigarré qui permettait au monde en désunion de faire semblant d’unité complexe, se déchire. Il ne sera que dualité nue. Tout se réduit à la tragique dyade: δίχα πάντα διέσχισται. Donc, plus d’attitudes neutres, plus de velléités conciliatrices; les positions moyennes dans la région de l’esprit devenue le champ de bataille sont condamnées et mises à néant: le premier souffle du vent de l’autre monde produit par les ailes d’un ange s’élançant dans le combat les fera disparaître. Car l’heure est venue de se décider pour ou contre Celui qui est l’unique objet des haines des apôtres de la Haine. La cause du prolétariat n’est que prétexte ou méthode:

422
 

возбужденной. Пусть то была недостаточная ясность моего зрения, но всё-же: сколько я ни пытался вникать в историческую память моего народа, сколько ни занимался рассмотрением его многообразных творческих проявлений, сколько ни исследовал его и как психолог, и как метафизик — мои наблюдения, мои умозрения даже и не затрагивали самого основания волнительной проблемы, которая противилась всем попыткам ее рационально познать, тогда как переживание непосредственного, прямого проникновения, само по себе, укрепляясь, обостряясь, доходило до объективации в символах сна, и даже до галлюцинации — и казалось мне, что оно приподымает первый покров и дает мне возможность хоть смутно увидеть сокровенные черты живой тайны, движущиеся и беспокойные формы ее воплощений. Видение предстало моему духу, несказанно нежное и святое — точно икона богоносного творения — и в то же время столь грозное, что я был угнетен, смущен, растерян в присутствии двуликого призрака, то сияющего, то мрачного, то сулящего светлое преображение, то пугающего, окутанного зловещим туманом, пребывающего в непрестанной смене своих двух устремлений абсолютных и неутолимых, — и я испытывал ужас при виде двусмысленного существа о двух волях крайних и несовместимых, существа, пригвожденного к кресту своей антиномической тождественности.

Я вновь увидел ее, вырвавшись из круга ее мук — она была ужаснее, много ужаснее чем раньше, в новом явлении своем мощного, яростно извергающегося вулкана — увидел агонию раздвоения души, не узнающей себя в своих внутренних противоречиях и дико в отчаяньи борющейся сама против себя самой: будто ангел ее с больными крыльями, обезумев, беспрестанно бросался в самые темные бездны за кольцом обручения небесного, брошенного ею туда в припадке бунтующего сумасшествия и влюбленного отчаянья. И в довершение всего удручительного я вдруг понял — то был запечатленный в моей памяти урок катаклизма, который я принялся дословно разбирать — понял, что эта беспокойная душа уже не та, какой она была когда-то: жертвой своей судьбы и своего личного горя, что она мистически упразднила и принесла себя в жертву искупительную за все человечество, коего она являла и реализовала роковую раздвоенность, уже происшедшую в последних глубинах всех сердец, что она себя до конца отдавала, сгорая живым пламенем или поджигающим факелом, чтобы своей чудовищной жертвою спасти людей, или своим бешеным кощунством повлечь их за собою в вселенское безбожие, в решительную войну против Агнца Господня, которого она прежде любила больше всего на свете.

«Воистину», продолжал я толковать оракул духов, от которых зависит раскрепощение скованных сил, «быть может образ этой

423

réellement il s’agit d’étouffer Dieu de L’extirper des cœurs humains. Que chacun opte donc pour l’une ou l’autre des deux Cites en guerre!…»

Jusqu’a quel point cette suggestion de l’Epouvante était-elle véridique? A quoi fallait-il réduire de peur d’en être dupe, ce qui avait l’air d’une gigantesque exagération? Je n’en savais rien, mais tel était en tout cas, mon état d’âme, quand je me retrouvai hors de la tourmente, sur un terrain qui ne vacillait pas sous mes pieds, dans un monde qui semblait se moquer des sortilèges sibyllins, désireux de prolonger la détente d’hier, insoucieux des menaces du lendemain, épris de l’agilité et des formes sveltes, grisé par la vitesse de locomotion, entiché de la chimère du soi-disant dynamisme de l’époque… Certes, ce n’était pas un climat approprié à me guérir de mon pessimisme que je trouvai dans ce monde qui conspirait à démentir les sombres présages par son optimisme forcé, qui tenait de l’outrecuidance et du marasme, par sa tolérance plus large et plus sceptique que jamais, par sa disposition de tout goûter et de tout concilier, à condition de l’avoir préalablement émascule et allégé de sa rigueur dogmatique, par son dilettantisme friand de bizarreries inédites, de la laideur des mécanismes sans âme, de la stupidité en tant que symbole suprême, de la spiritualité du néant accouplée avec la tératologie orientale, — par son laissez-aller excédé et poli, étayé sur la doctrine fataliste du progrès humanitaire, s’épanouissant en rêve béatifique de la société humaine savamment solidarisée et pacifiée tel un homunculus collectif.

Dans cette atmosphère d’un engourdissement spirituel qui était celle du monde bourgeois et qui contrastait en s’accordant par je ne sais quel contre-point diabolique avec la frénésie révolutionnaire résonna impérieux dans mon âme l’appel familier, l’appel constant qui, depuis mon commerce de jeunesse avec ce grand et saint homme qu’était Vladimir Soloviev, m’avait guide lentement, mais sans déviation aucune vers l’union avec l’Eglise catholique. Il était, en effet, grandement temps de précipiter mes pas pour arriver au but de ce long chemin que j’avais suivi d’abord presque inconsciemment (c’était l’époque de ma vie où ma foi commençait à peine à se réaffirmer sur les débris de mon humanisme païen), ensuite, au fur et à mesure que je prenais racine dans le sol de l’Eglise et que le besoin de la plénitude de son affirmation devenait pressant, de plus en plus délibérément. D’ores et déjà mes yeux de croyant voyaient clair que la barque du Pêcheur était la seule arche de salut au milieu du déluge qui avait submergé mon pays natal et menaçait d’engloutir la chrétienté percluse. Mon adhésion devait être ma réponse radicale à la question posée par la Révolution aux consciences: «Est-on avec nous ou avec Dieu?» Eh bien, si je ne préférais pas le parti de Dieu, ce n’est pas la nostalgie du passe qui me séparerait des énergumènes de la religion universelle à rebours.

D’autre part de rester au nom de la solidarité fraternelle et de la fidélité à l’Eglise-mère traversant une époque d’adversités, parmi le

424
 

души, себя разрушающей своим внутренним разделением, есть прообраз всего человечества — завтрашнего или послезавтрашнего дня — не все ли равно? Хотят, чтоб не было богатых; тогда не будет и вообще богатства. Оно уходит само собою, уже угасает блеск его роскошества: ведь богатство есть образ множественности, а именно множественность пропадает. Ее многоцветный покров, дававший в себе раздробленному миру возможность казаться единством многообразия, разрывается. Обнажается полная раздвоенность. Все сводится к трагической диаде δίχα πάντα διέσχισται. Итак: недопустимы половинчатые примирения, нейтральное стояние в стороне; средние позиции в области духа, ставшей полем битвы, осуждены и отвергнуты; первый порыв ветра из другого мира, вызванный крыльями ангела, бросившегося в сражение, их уничтожит. Ибо настал час определенно стать за или против Того, Кто есть единственный объект ненависти апостолов Ненависти. Дело пролетариата — лишь повод или метод; реальная цель в том, чтобы заглушить Бога, вырвать Его из человеческих сердец. Пусть каждый становится на сторону одного из двух между собою воющих градов!…

В какой мере соответствовали действительности эти нашепты Страха? Что можно было принять, не рискуя стать легковерным из того, что представлялось гигантским преувеличением? Этого я не знал. Но таковым было состояние моей души, когда я оказался освобожденным от мучительных терзаний, стоящим на земле, которая не дрожала под моими ногами, очутился в мире, для которого будто бы не существовали мрачные сибиллинские гадания, который только и стремился продлить наступившее успокоение, не желал думать об угрозах завтрашнего дня, восхищался легкостью и непостоянством форм, был упоен быстротой движения, заворожен химерой динамизма эпохи… Разумеется, не могла способствовать излечению меня от моего пессимизма атмосфера этого мира, где все точно сговорились опровергать мрачные предсказания, противополагая им свой искусственно смастеренный оптимизм, дерзкий и бессильный, свою терпимость, никогда ранее не бывшую столь широкой и скептической, свою готовность всё испробовать и всё примирить при условии предварительного оскопления и освобождения от какой бы то ни было догматической строгости, свое дилетантское вожделение выдуманных экзотизмов, безобразия бездушных механизмов бессмыслицы, как высшего символа поклонения Ничто в сочетании с восто́чной тератологией, — свое раздраженное и учтивое безразличие, истекающее из фаталистического учения о гуманитарном прогрессе, ведущем к блаженному идеалу человеческого общества рационально солидаризированного и умиренного — вполне подобного коллективному гомункулусу.

425

troupeau disperse errant autour du bercail que je savais paternel et l’évitant par méfiance séculaire, — méfiance inoculée autrefois au peuple enfant par ses mauvais bergers, politiciens ennemis de l’union théocratique, — ne me semblait point être une résolution véritablement généreuse et sage. Aussi mon attitude sous ce rapport était-elle diamétralement opposée à celle de l’émigration russe (j’allais dire plus significativement diaspora), qui s’attache avec un zèle particulier à la conservation des formes confessionnelles dans lesquelles la vie religieuse de la nation est moulée depuis neuf siècles. L’habitude (dont on retrouve en Angleterre une analogie frappante) d’identifier ces formes avec la notion de patrie; les préjuges invétérés, nourris par l’incuriosité ou une information superficielle et partiale, viciée en outre par quelque ingrédient d’idées protestantes; l’incompréhension totale du danger commun de l’Eglise; l’amour passionné de la tradition ancestrale profanée par les impies; l’espérance enfin de satisfaire, de sauver, peut-être, un jour le peuple russe en lui rendant le talent qu’on a reçu de ses mains tel qu’on l’a reçu, tel qu on l’a jalousement gardé, intact, sans perte aucune, quoique, hélas! sans usure, — tout concourt à leur rendre chère l’ancienne erreur de séparation, injustifiable par des raisons intrinsèques, pernicieuse à la chrétienté, funeste avant tout pour l’Eglise devenue «nationale», с’est-à-dire soumise au pouvoir de l’Etat et paralysée par ce dernier dans son action à tel point qu’elle se voit actuellement réduite à l’impossibilité d’opposer à la persécution autre force que celle de sa secrète prière et de l’héroïsme individuel de ses obscurs confesseurs sans nombre et sans nom. Ils préfèrent maintenir cet ordre des choses à la mission de servir la cause de l’unité en rôle d’intermédiaires entre l’Orient et l’Occident, — tâche qui paraît indiquée par la Providence aux chrétiens en exil mis en contact intime avec d’autres chrétiens qui professent la même foi, vénèrent et embrassent leur tradition liturgique et ascétique et ne différent d’eux que par le refus d’ignorer la portée de la parole du Christ sur la pierre de l’Eglise, une universelle apostolique.

En prononçant (le 17 mars 1926, jour de fête de S. Venceslas en Russie) le Credo, suivi de la formule d’adhésion, devant l’autel de mon patron, cher aux cœurs slaves, dans le transept de la basilique de Saint-Pierre, tandis que sur la tombe voisine du Prince des Apôtres m’attendaient une liturgie en langue paléoslave et la sainte Communion sous les deux espèces selon le rite grec, je me sentais pour la première fois orthodoxe dans la plénitude de l’acception de ce mot, en pleine possession du trésor sacre qui était mien des mon baptême, mais dont la jouissance n’avait pas été depuis des années libre d’un sentiment de gêne, devenue peu a peu souffrance, d’être sevré de l’autre moitié de ce trésor vivant de sainteté et de grâce et de ne respirer, pour ainsi dire, à l’égal d’un poitrinaire, que d’un seul poumon. J’éprouvais une grande joie de paix et de liberté jusqu’ici inconnue de mouvement, le bonheur

426
 

В атмосфере такой духовной тупости буржуазного мира противоположного и в то же время, — не знаю по какому дьявольскому контрапункту, — созвучного революционному неистовству, властно раздался из глубины души моей зов, знакомый, постоянно повторяющийся с молодых лет, когда началось мое духовное общение с большим и святым человеком каким был Владимир Соловьев, медленно, но неуклонно ведшим меня к соединению с католической церковью. Время не терпело: необходимо мне было ускорить шаги, чтобы успеть дойти до цели того долгого пути, по которому я сперва шел почти бессознательно (то была эпоха моей жизни, когда вера моя вновь начинала, едва заметно, утверждаться на развалинах моего языческого гуманизма), потом, по мере того как я укоренялся в почве Церкви, и нужда в полном ее утверждении становилась все настоятельней, я продолжал идти все более и более решительно. В ту пору глаза мои, верующего, уже ясно видели, что лодка Рыбаря была единственным ковчегом спасения среди потопа, поглотившего мою родину и грозящего поглотить все пораженное христианство. Мое присоединение должно было стать безусловным ответом на вопрос, который Революция поставила нашей совести: — «Ты с нами или с Богом?» И вот: если б я не избрал партии Бога, то уж, конечно, не из-за тоски по прошлому отошел бы я от дервишей вселенской религии навыворот.

С другой стороны, остаться во имя братской солидарности и верности страдающей Матери-Церкви, среди разбредшегося стада, ищущего свою родную овчарню и избегающего ее по причине векового недоверия — недоверия, некогда внушенного народу-ребенку его плохими пастухами, политиканами, врагами теократического единения — такое решение не представлялось мне благочестивым и мудрым. Мое отношение к происходившему было диаметрально противоположным отношению русской эмиграции (знаменательнее можно было бы сказать: диаспоры), которая держится с особым рвением за сохранение конфессиональных форм, определявших религиозную жизнь нации в течение девяти столетий. Привычка (поразительная аналогия встречается в Англии) отожествлять эти формы с идеей родины, глубоко внедрившиеся предрассудки, питаемые нашим нелюбопытством, или поверхностной предвзятой информацией с налетом некоторых протестантских идей, полное непонимание опасности, грозящей Церкви в целом, страстная любовь к староотечественной традиции, опороченной неверующими, и, наконец, надежда обрадовать, спасти, быть может, в будущем русский народ возвращением ему таланта, полученного из его рук, бережно сохраненным, ничего не потерявшим, но (увы!) ничего не приобретшим — все это способствует нарастанию их пристрастия к старой ошибке разделения, которая

427

de communion avec d’innombrables saints dont j’avais si longtemps répudié malgré moi le secours et la tendresse, la satisfaction d’avoir accompli mon devoir personnel et, pour ma part, celui de ma nation, la conscience enfin d’avoir agi selon sa volonté que je devinais dorénavant mûrie pour l’Union, d’avoir obéi à son commandement de la dernière heure de l’oublier, de la sacrifier pour la cause universelle. Et — chose étonnante — je la sentais sur-le-champ rendue à moi en l’esprit de la main du Christ: hier j’assistais à sa sépulture, aujourd’hui j’étais réuni avec elle, ressuscitée et justifiée...

Enfin, — pour revenir sur la matière du débat qu’on pourrait intituler, suivant votre si heureuse définition: De Thesauro, — reste à indiquer brièvement si et en quoi les événements intérieurs que je viens de décrire ont modifié l’appréciation énoncée dans mes lettres à feu mon ami, indéniablement tributaire, quant à sa «hantise de la table rase», de la séduction des écrits et du prestige de la personne de Léon Tolstoï, comme celui-ci en était à son tour redevable, selon les nouvelles recherches, à son auteur favori, J.-J. Rousseau. Or, le seul fait de cette filiation idéologique laisse deviner que, si notre discussion avait lieu au moment présent, mon plaidoyer en faveur de la tradition civilisatrice n’en serait, certes, pas moins énergique pour être conditionné plus rigoureusement.

Ce qu’on appelle actuellement, en parlant des grands cycles de l’histoire universelle «culture générale» (le terme classique de «civilisation» demeurant réservé pour désigner surtout ce qui a trait aux institutions et aux mœurs) repose à mes yeux essentiellement sur l’action permanente de la mémoire infuse, par laquelle la Sagesse Incréée conduit l’humanité à transformer les instruments de la désunion naturelle — l’espace, le temps, la matière inerte — en instruments d’union et d’harmonie et à les revendiquer ainsi à leur destination conforme à l’image divine de la création parfaite. Chaque grande culture en tant qu’émanation de la mémoire, est l’incarnation d’un fait spirituel fondamental, et celui-ci un acte et un aspect particulier de la révélation du Verbe dans l’histoire: c’est pourquoi chaque grande culture ne peut être que l’expression multiple d’une idée religieuse qui en constitue le noyau. La dissolution de la religion est donc à considérer comme un symptôme infaillible de l’extinction de la mémoire dans le cercle donné. Le christianisme seul, étant la religion absolue, a la force de faire revivre la mémoire ontologique des civilisations auxquelles il se substitue, si bien que la culture chrétienne (qui est la culture gréco-latine dans ses deux aspects, ceux d’Orient et ceux d’Occident) revêt nécessairement le caractère universel, dont la plénitude que nous ne pouvons que pressentir est le principe théologique contenu dans son germe divin.

L’affaiblissement du sentiment religieux produit ce simulacre de la mémoire authentique qui est l’éclectisme des ressouvenirs détachés de

428
 

никак не может быть оправдана внутренними причинами, которая пагубна для христианства, и, главное, становится роковой для самой Церкви, сделавшейся «национальной», т.е. подчиненной государству до полного обессиленья, так, что в трудный час она оказалась совершенно неспособной вступить с гонением в открытую борьбу; это было бы страшно, если б народ, воистину христианский, не противопоставил преследователям свою тайную молитву и индивидуальный героизм своих смиренных исповедников, бесчисленных и безымянных. Эмигранты хотят сохранить такой порядок вещей, предпочитая его миссии служить делу единения в роли посредников между Востоком и Западом, задачи, самим Провидением как бы указанной христианам в изгнании, где они оказались в близком общении с другими христианами, которые исповедовали их же веру, чтили и принимали их литургические и аскетические традиции и отличались от них лишь отказом признать праведным их упорное нежелание понять значимость подлинных слов самого Христа о камне Церкви единой, вселенской, апостольской.

Произнося (4/17 марта 1926 г., в день праздника св. Вячеслава в России) Символ Веры, за которым следовала формула присоединения, у алтаря моего святого (дорогого сердцу славян), в трансепте базилики св. Петра, в то время как на соседней могиле Апостола для меня уже готовилась обедня на церковнославянском языке и причастие под двумя видами согласно восточному обряду, — я впервые почувствовал себя православным в полном смысле этого слова, обладателем священного клада, который был моим со дня моего крещения, но обладание которым до тех пор, в течение уже многих лет, омрачалось наличием чувства какой-то неудовлетворенности, становящейся всё мучительней, и мучительней от сознания, что я лишен другой половины живого того клада святости и благодати, что я дышу наподобие чахоточных одним только легким. Я испытывал великую радость покоя и свободы действий, неведомую ранее той поры, счастье общения с бесчисленными святыми, от помощи и молитвы которых я долго противовольно отказывался, сознание, что выполнил свой личный долг, и в своем лице долг моего народа, уверенность, что поступил согласно его воле, которую я тогда ясно увидел созревшей для Единения, что остался верен его последнему завету: требованию забыть его и принести в жертву вселенскому делу Соборности. И — удивительно — я мгновенно почувствовал его, в духе возвращенным мне рукою Христа: вчера я присутствовал на его похоронах, сегодня я вновь был соединен с ним, воскресшим и оправданным...

Наконец, — чтобы вернуться к вопросу того спора, который можно озаглавить, следуя Вашему меткому определению: De

429

leur lien organique et reliés dans un système artificiel, qui peut sans doute gêner l’esprit, comme le dit mon interlocuteur, à l’égal de lourds vêtements hier somptueux, aujourd’hui déchirés et pendant en haillons. Par exemple, le déguisement des citoyens du siècle de la Grande Révolution en personnages de Plutarque n’est qu’une répercussion lointaine d’un de ces souvenirs désagrégés, qui ont aussi, — comme, dans le cas donné, l’idéal civique de l’antiquité, — leur tradition plus ou moins continue; une ressouvenance, non pas une anamnèse, est la Prière de Renan sur l’Acropole d’Athènes. C’est au moyen des ressouvenirs, stimulants palliatifs qui peuvent lui donner pour un temps quelque éclat, que la civilisation déracinée se défend instinctivement contre l’oubli qui signifie sa mort. Cependant celui-ci cherche à s’organiser à son tour à base de la négation radicale de la spiritualité, en contrefaisant matériellement la vraie culture, qui est l’organisation de la mémoire spirituelle. Somme toute, ceux qui préconisent l’oubli sapent la religion; vice versa, les destructeurs de la religion sont, à l’égard de la culture, forcément des iconoclastes et des faussaires.

Voilà, cher monsieur et ami, ma thèse première mise au point, comme vous l’avez voulu, et par là, dira-t-on, altérée et compromise. Le direz-vous aussi? J’en doute, et cela me console. Quoi qu’il en soit, vous avez bien agi, en me faisant déverrouiller mon humble porte. Vous l’avez obtenu, en invoquant le Nom de Celui à qui on ne refuse pas d’ouvrir. Qu’il soit donc présent, selon Sa promesse, entre vous qui avez frappé et moi qui ouvre.

Fraternellement à vous

Venceslas Ivanov.

Noli Ligure,
le 15 octobre 1930.
430
 

Thesauro, — следует еще кратко указать, изменили ли и в чем изменили описанные мною внутренние события те суждения, которые я выразил в письмах к моему покойному другу, несомненно поддавшемуся в своей жажде tabula rasa обаянию писаний и личности Льва Толстого, как сам Толстой, по последним исследованиям, следовал за своим любимым автором Жан-Жаком Руссо. И вот: уже самый факт такой преемственности идей подсказывает догадку, что, случись тот спор в наше время, моя защита культурной традиции была бы, конечно, не менее энергичной, но гораздо строже обоснованной.

То, что теперь называют, говоря о больших циклах всемирной истории — «общая культура» (классический термин «цивилизация» употребляется главным образом для обозначения всего относящегося к учреждениям и обычаям), основывается, по-моему, на непрестанном действии врожденной памяти, посредством которой Нетварная Премудрость учит человечество обращать средства вселенской разлуки — пространство, время, инертную материю — в средства единения и гармонии, и тем осуществлять предвечный замысел Бога о совершенной твари. Всякая большая культура, поскольку она — эманация памяти, воплощает важное духовное событие, а воплощение такое является актом и аспектом откровения Слова в истории: вот почему всякая большая культура есть ничто иное как многовидное выражение религиозной идеи, образующей ее зерно. Значит: распад религии следует считать непреложным симптомом истощения памяти в соответственной области. Одна лишь христианская религия, будучи абсолютной, имеет силу воскрешать онтологическую память тех цивилизаций, которые она собою заменяет, и потому христианская культура (т.е. культура греко-латинская в своих двух видах — Востока и Запада) естественно обретает характер вселенский, а полнота ее, которую мы можем только предчувствовать, есть выявление телеологического принципа, присущего ее божественному зародышу.

Ослабление религиозного чувства способствует возникновению слабого подобия настоящей памяти, какого-то эклектизма воспоминаний, вырванных из органической связи целого, и произвольно собранных в искусственную систему, которая, конечно, вполне способна угнетать дух, на что жалуется мой собеседник, говоря о тяжелых одеяниях, вчера роскошных, сегодня порванных и повисших лохмотьями. Например: ряженье граждан эпохи Великой Революции в костюмы героев Плутарха является далеким отражением одного из таких разрозненных воспоминаний, которые, впрочем, (как в данном случае общественный идеал древности) всё-же имеют свою традицию, более или менее постоянную; воспоминанием, не анамнезисом была Молитва Ренана на Акрополе в Афинах. Беспочвенная цивилизация, именно посредством

431
  

воспоминаний, этих стимулирующих паллиативов, способных придавать ей на некоторое время известный блеск, инстинктивно защищается от забвения, которое означает ее смерть. А беспамятство со своей стороны пытается сорганизоваться на основании полного отрицания всякой духовности, пытается создать свою цивилизацию, но на самом деле лишь материалистически пародирует подлинную культуру, которая всегда есть организация духовной памяти. Итак проповедники забвения убивают религию; а разрушители религии, в свою очередь, неизбежно являются по отношению к культуре иконокластами и фальсификаторами

Вот, глубокоуважаемый и дорогой друг, изначальная моя теза уточнена, как Вы того хотели, и, скажут многие, тем самым извращена и обесценена. Скажете ли и Вы нечто подобное? Сомневаюсь, и это меня утешает. Как бы то ни было, Вы хорошо поступили, заставив меня отомкнуть мою малую дверь. Вам это удалось, так как Вы призвали Имя Того, Кому нельзя отказать войти в свой дом. Да будет же Он, согласно Своему обещанию среди нас, — между Вами постучавшим и мною открывающим.

Братски Ваш

Вячеслав Иванов.

Ноли Лигурийский.
15-ое октября 1930 г.
432
Источник: Вяч. И. Иванов. Собрание сочинений. Брюссель, 1979. Т. 3. С. 418—432.
© Vjatcheslav Ivanov Research Center in Rome, 2006